Петербургский миф, как и любой
другой, — это реальность, отнятая у нас в
ощущениях. Ушедшая в слова. Объект бесчисленных
высказываний, отрицающих друг дружку, —
представляется таинственным ядром, где они
пересекаются.
В восемнадцатом веке преобладал восторг,
приблизительно равный энтузиазму первых
советских пятилеток, — что-то вроде того, что
«воля и труд человека дивные дивы творят»; город
этот, самый молодой в России и непохожий на
Россию, воспринимался как победа человеческого
ума и привозного камня над болотом, над трясиной,
над косными силами природы.
В девятнадцатом — выяснилось, что в Петербурге,
как и повсюду, почти все живущие несчастны, — и
те, кто обслуживает имперскую бюрократическую
машину, и те, кто прислуживает тем, кто ее
обслуживает. Бедность, дороговизна, плохие
жилищные условия, скверный климат, совсем нет
свободы — и, главное, никакой защиты от судеб.
Несчастная столица несчастной страны — ничего
такого особенного, всеобщий жребий, — но здесь-то
проживают, вроде как, самые образованные, целый
класс умственного пролетариата, лучшие умы и
перья, и участь свою принимают с обидой. Причем
обижаются — как ни смешно — на среду обитания.
Дескать, никакой это не парадиз, а — грандиозная
мышеловка. А что внутренние поверхности
изукрашены — так тем страшней. И на медном лице
изобретателя — Чудотворного Строителя —
Главного Прораба — замерещилась поэтам
злорадная ухмылка.
Но вот что правда, то правда: чересчур много
насильственных смертей на квадратный метр. Это
помимо того, что Петербург поставлен на
человеческих костях. Вот заберитесь, если
удастся, на кровлю Мраморного дворца — на
площадку подле Часовой башни. Тут одна из лучших
точек обзора. На другом берегу Невы, прямо перед
вами — Петропавловская крепость — политическая
тюрьма, сгубившая не знаю, сколько жизней.
Несколько градусов к востоку — Дом
политкаторжан — возведен для революционеров
после революции — отсюда их чуть ли не всех и
увели на расстрел. Еще правей, уже на левом берегу
— Большой Дом — государственная бойня — сколько
человеческой крови утекло подземной трубой в
Неву? — катерами, говорят, в иные дни приходилось
разгонять багровый след. Еще поворот по часовой
стрелке — Михайловский замок, тут убили Павла
Первого. Еще поворот — Спас на крови… А между
ними — крыши, крыши — сотни старых домов, в них —
десятки тысяч квартир — в каждой кого-нибудь
взяли, чтобы уничтожить как врага народа.
Вы топчетесь у Часовой башни Мраморного дворца,
не зная, на чем остановить взгляд: до чего же
красив этот город убитых!
Солнце так светит (особенно — белой ночью), вода
так сверкает, листва так роскошно мрачна, здания
так убедительно имитируют античность…
Ослепительный эшафот. Но когда красота настолько
волнует — вы ищете за ней тайну.
Подростком я прочитал в
каком-то пособии для юных натуралистов, что за
муравьями удобней всего наблюдать, поместив их в
стеклянную банку, наполненную сухой хвоей. Они
будто бы довольно скоро привыкают к новому
уровню освещенности, принимаются сновать
взад-вперед и доить, например, тлей как ни в чем ни
бывало. >
Петр Алексеевич Романов был типичный юннат — и
с неограниченными возможностями для опытов. Он
придумал и велел воздвигнуть огромный, насквозь
прозрачный муравейник — и назвал:
Санкт-Питербурх. Обитатели хоть и прижились — и
даже стали потихоньку размножаться, — а все-таки
томились; проклинали свой удел в различных
сочинениях. И сложили первый миф — так сказать,
муравьиный.
Потом от отчаяния перебили друг друга; жилища
погибших муравьев достались существам, которых
они прежде нещадно эксплуатировали, — этим самым
тлям. Так вот, теперешний так называемый
петербургский миф — это второй цикл сказаний: о
муравьях, о Создателе муравейника, и так далее.
Тлиный миф о нетленном муравейнике.
Или вообразим декорацию грандиозной оперы;
музыка оборвалась давным-давно, солистов и
кордебалет, не говоря о дирижере и оркестрантах,
вывели во двор и расстреляли; рабочие сцены и
капельдинеры расхаживают между нарисованных
дворцов, перекликаются, строят куры костюмершам,
в кулисах заводят быт. Так из Санкт-Питербурха
получается в конце концов — Ленинград.
Выцветшие, линялые, полуразрушенные декорации
время от времени угрожающе скрипят, из
оркестровой ямы доносятся какие-то струнные
вздохи — недоигранная опера напоминает о себе —
жизнь идет как бы в двух измерениях.
В реальности человек выходит
— вот, например, я — после работы на улицу: темный
воздух, мокрое небо, грязный асфальт, тусклые
дома, злые лица, и расписание общественного
транспорта придумал, несомненно, враг рода
человеческого.
Но бывают минуты: идешь по Дворцовой
набережной, справа Зимний дворец, слева
Петропавловская крепость… Не важно, что в
крепости казнили и мучили, в Зимнем дворце тоже
занимались разными глупостями, да и жили там, в
основном, дураки. А просто смотришь — прекрасно,
фасады отражают солнце, и Нева блестит, — а иной
раз можно увидеть, как солнечный луч тугой
золотой нитью соединяет шпиль Крепости со шпилем
Замка — летом на закате случается такое
поразительное мгновение — и говоришь себе — нет,
не мерзость, все-таки не мерзость, именно этими
словами сам с собой почему-то говоришь.
Это был город фасадов,
ландшафт для иностранцев — пусть видят: вот, у
нас все как у людей, северные Афины, и
оштукатурено под мрамор. А за этими фасадами
копошилась оргтехника — говорящие, даже пьющие,
ксероксы в вицмундирах, разные башмачкины и
девушкины оповещали пространство империи о
благих намерениях властей. Петербург был
построен для размножения документов. Переписал
десять тысяч бумаг, исходящих и входящих,
кончились чернила — спи спокойно, бедняга
Башмачкин-Девушкин, на Митрофаньевском
каком-нибудь кладбище, пока его не разорят.
Так трактовал этот город условия человеческого
существования.
Мы прописаны в руинах метафоры, сочиненной не
про нас — бесчеловечно государственной.
Неуютно. Фундамент затоплен, и небосвод
ненадежный, протекает. Зато похоже — именно
изнутри — на реальность, на мироздание как оно
есть, без иллюзий.
Самуил Лурье 2000